Мимо старого дома вела дорога. Утомилась странница да и присела на лавку, дух перевести. Говорила с ветром, нищая, в то время, как скрипнула старая дверь и вышла из избы сгорбленная старушка, немногим старше ее самой.
– Принесла нелегкая! Чего расселась, спрашиваю? Милостыню не подаю, сама голодаю. И в дом звать не стану, не нужна ты мне в нем.
– И тебе дня светлого! – поздоровалась странница.
– Никак блаженная? Чего надобно тебе?
– Слушать тебя пришла.
– А я ничего говорить тебе не собираюсь. Уходи по добру! Нето придет мой сын и силой вытолкает.
– Не приедет, – сказала непрошеная гостья.
И повисла тишина над миром, да такая звенящая, что даже ветер долго не решался нарушить ее ни шелестом листьев, ни звоном колокола, доносившегося из-за погоста, ни гулом голосов с мельницы.
– Почто тебе знать? – спросила хозяйка дома.
– Так на любовь материнскую любовью сыновней отвечают, но никак не иначе.
– Так не тебе судить, монашка старая! Люблю я сына своего, и он мне дороже всего на свете. Я его одна поднимала, без помощи людской да Божьей. В люди вышел благодаря спине моей горбатой да рукам грубым. Не в чем упрекнуть меня.
– Да, много ты ему дала, да только не главное это. Мать для птенца гнездо свила, а крыльев не подарила. Рос он в заботе, защите, да не в любви. Оттого и ходит по земле неоперившаяся птаха, да с тоской в небо глядит, да прыгает вверх, чтобы хоть ненадолго полет ощутить.
– Кто ты такая, чтоб любовь мою судить?! Иные и того не имеют, что я дала. Вон, живут подле мамкиной юбки, в нищете, в голоде. А мой сын в городе, в чистоте, богатстве, да сытости.
– Верно говоришь, добрая. Да только они тебе не завидуют. И матери эти слез у окна не льют. А ты петель воротных не смазываешь, чтоб, когда явится дитя твое, не прослушать его. Все гадаешь, что неправильно сделала, чем заслужила нелюбовь и одиночество старое.
Замерла хозяйка, глядит на гостью, а у самой слезы в глазах стынут, да сердце от тоски заходится. Так и рвется стон из груди. Присела она на лавку рядышком, сняла головной платок и вымолвила:
– Твоя правда. Уж не знаю, темная ты али светом исполнена, да только не ведаю я, отчего горе мое. Жив сын, а живу, как об мертвом – плачу, молюсь и жду. Да только не едет он ко мне. Видать, и правда, виновная, если забыл он дорогу в отчий дом.
– Не забыл он, добрая, помнит. Да помнишь ли ты, каким словом напутствовала его в дорогу дальнюю? Как велела ему оседлать удачу и лихим всадником домой вернуться, чтоб гордилась ты сыном своим. Помнишь, как ни слезинки не проронила, как не обняла плеч его, как поцелуем не благословила.
– Не до любви мне было. Как мужа схоронила, одна осталась. Ни кровиночки, окромя пяти деток. Самому старшему семнадцатая весна шла, как подстрелили его охотники. Так вины той доказано не было. Дочке четырнадцать было, как опорочили честь ее заезжие господа. Не захотела она семью позорить, да в реку-то и бросилась, а по осени утянула на дно и брата среднего. Двое их у меня осталось, соколиков. Уж я, было, решила, что кончились страдания мои. Игнаша к кузнецу в обучение пошел. Крепким был, силы дюжей. Хоть и мал был, а от кузнеца не отставал. А тот его все хвалил, говорил, если до восемнадцати не оплошает, то кузнецом к нему пойдет. А сын кузнеца того моемуИгнаше завидовать стал. В один прекрасный день загорелась кузня, а дверцы ее подпертые были, а внутри сыночек мой… В общем, Павлуша у меня и остался. Ему тогда четвертая зима шла. Не было детства у него, как и у меня слабости бабьей. Замуж не брали, говорили, проклятая я. А жить нужно как-то. Хозяйство держала. Павлик с пяти лет козу доил, да на выпасе караулил. И пастушок, и водовоз, и пекарь. Все умел. С семи стала его на дому счету да грамоте учить. А потом учитель приезжий разглядел грамотея моего, да книжки ему дарить стал умные, об истории нашей, об звездах, об ученых разных. Так Павлик и учился. Что в быту – сам, что голову полнил – сам. Уж я как радовалась, когда он в город решил ехать, в гимназию поступать. Да видимо, загрубело сердце мое, а глаза разучились улыбаться. Вон дуб у калитки видишь? Вот и я точно дерево то, теплая, ласковая, да только кора морщинистая и грубая. Не всяк ко мне потянется. Боялась я радость лишнюю выказать, а теперь только помнить и остается.
– Так он теперь пути обратного боится пуще пути неизвестного. Не верует, что гордиться им будешь, ибо сам себя счастливым не чувствует.
– Так что же он, удачи не нашел, не совладал со строптивицей? Так не беда то, не горюшко. Воротился бы только, живой да невредимый, уж я бы и этому счастлива была. Уж и не знаю, надолго ли я на свете этом еще задержусь, да только б свидеться, сказать ему, как люблю его.
– Так ты улыбнись в оконце чужому, как своему. Поприветствуй бедного, как барина. Поделись дорогим снеимущим, хоть и знаешь наперед, что взамен ему отдать нечего. Молва людская дальней дорогой ходит, глядишь, и сыновних ушей коснется. Знать будет, что ждешь ты его, и богатого-бедного, и голодного-сытого, и больного-здорового, да точно любимого.
– Не лавке мудрость твою впитывать, проходи в дом, кипятком смородиновым потчевать тебя буду, да сыром козьим с караваем свежим. Каждый день праздник устраиваю, но одна я на нем, так хоть ты будь. С хорошего человека начну тепло раздавать.
Приняла странница приглашение. С благодарностью дом покидала, а у калитки обернулась и молвила:
– В темном доме занавески отвори и вот он уже светел, если не солнцем небесным, так солнцем душевным. Улыбку на лицо выпусти, так она за ворота уйдет, а потом на чужом лице отыщется. Помни это, а когда сын вернется, ему передай, чтоб сердце греть не переставало, даже когда загрубеет кора.
С тем и ушла.
Анастасия Кравцова, село Кардаилово
